Тень Ирода [Идеалисты и реалисты] - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда пошли у меня дети, — повторяет несчастный в третий-четвертый раз, — умерла жена, а у царицы родился сын, меня решили замучить до смерти, запоить насмерть...
И опять девочка плачет... Он пьян, опоен до безобразия... Нет, не то он хочет сказать, а вот что:
— Я спокойно сидел дома... Отец принудил меня отказаться от престола, велел идти в монастырь... А вот теперь приехал курьер с приказом: или к отцу ехать, или немедленно постричься в монахи... Я боюсь ехать к нему, ехать на муки, на верную смерть, он опоит меня... Я не хочу в монастырь, не хочу губить душу и тело... Мне дали знать, чтобы я берегся отцовского гнева, что приверженцы царицы и Меншиков хотят отравить меня, они боятся, что отец становится слаб здоровьем.
Нет, он не слаб, он может еще замучить сына, тысячи сыновей... К нему страшно ехать...
— Я не поехал к отцу... Друзья присоветовали мне ехать к цезарю, цезарь мне свояк, он велик, он великодушный государь, отец уважает его... Цезарь окажет мне покровительство... Я не мог уйти ни к французам, ни к шведам — они враги отца, а отца я не хочу гневить...
Перед смертью все припоминается... Вспоминается и умирающая, хотя постылая, но жалкая жена, кронпринцесса, умирающая, она была так несчастна...
— Говорят, будто я дурно обходился с женой, с сестрою супруги цезаря... Нет, нет! Богу известно, не я с нею дурно обходился, а отец да мачеха, они обращались с ней как с простою девкой... А она к этому не привыкла по своей едукации и сильно печалилась. И ее, и меня заставляли терпеть недостаток, и особенно стали дурно обращаться, когда у нее пошли дети.
При воспоминании об отце, его снова бьет лихорадка... Ему кажется, что страшная рука с топором уже тянется к нему...
— Я хочу к цезарю, — кричит он. — Цезарь не выдаст меня, не оставит моих детей, не отдаст меня отцу... Отец окружен злыми людьми...
Вспоминаются опять эти злые люди — Меншиков, Ушаков... Вспоминаются и добрые — Кикин, Вяземский, Никита Паломник, Фрося.
— Отец злой, жестокий, свирепый человек... Он не ценит человеческой крови. Он думает, что, как Бог, он имеет право жизни и смерти. Он уже много пролил невинной крови. Он сам налагал руку на несчастных, казнил собственноручно как палач... Он гневлив и мстителен, он никого не щадит... Если цезарь выдаст меня отцу, то это все равно что сам меня казнит...
Он остановился. Он не мог дольше говорить. Слова истощились, силы истощились. Он весь устал. Шенборн видел это и хотел навести на дело спутавшуюся мысль несчастного.
— Неудовольствие между отцом и сыном — дело щекотливое, — сказал он мягко. — Я нахожу, что вы поступите благоразумнее, если для избежания толков в свете не будете требовать свидания с их величествами, а предоставите оказать вам явную или тайную помощь и найти средства примирить вас с родителем.
— Нет, нет! Примирить меня с отцом невозможно! Если отец и будет ко мне добр, то мачеха и Меншиков уморят меня оскорблениями или опоят ядом... Отец пощадит — так эти доконают... Нет, пусть цезарь позволит мне жить у него, либо открыто, либо тайно.
Шенборн обещал утром же доложить обо всем императору и просил спокойно выжидать его ответа.
К утру уже почти воротился царевич в свой отель в Леопольдштадте. Он смотрел усталым, разбитым, но несколько успокоенным. Евфросиния ожидала его. Тихо пройдя в ее комнату, он нашел ее стоящею на коленях перед складным распятием. Она молилась. На ней было легкое пажеское одеяние, только без верхнего плаща, длинные белые волосы были перевязаны черной лентой.
Увидев ее, Алексей Петрович остановился и тихо с умилением проговорил: «Ангел-хранитель мой молится за меня».
Евфросиния встала и подошла к нему. Глаза ее были заплаканы.
— Что, царевич? Какие вести?
Алексей поцеловал ее в лоб и несколько секунд глядел молча в ее глаза.
— Если б я и там глядел в эти глаза, у меня было бы больше силы, — сказал он, думая о чем-то.
— Видел цезаря? — спросила девушка.
— Нет, цезаря не видал, поздно было... Вицеканцлера видел... Он утром доложит цезарю... Обещает протекцию...
— Одного боюсь... — сказала девушка, сильно покраснев.
— Чего, голубица моя чистая?
И он гладил ее голову, все как будто что-то припоминая.
— Чего боишься ты?
— Чтоб она не проведала...
— Кто, мой друг?
— Жена цезаря, царевич.
— Почему же ты ее боишься, голубушка?
— Она... сестра... если она узнает?
— Да скажи же, скажи, что узнает?
— Она — сестра покойной кронпринцессы... Если она проведает, что я здесь, она, печалуясь за покойную сестру, против меня гнев держать станет.
— Нет, она не узнает, никто не узнает... Я тебя укрою от всех... Они не отнимут тебя, нет-нет! Я скорее сам умру, чем с тобою разлучусь, мое солнышко, мой светик ясный!
И он, схватив руки девушки, прижал их к своей голове. — «Вон как горит — полымя там...»
— Царевич! Тебе надо успокоиться, уснуть, завтра дело будет, — говорила Евфросиния.
Он целовал ее руки. Но когда хотел обнять ее, она тихо освободилась...
— Царевич... брат мой... ты обещал мне... будем же как брат и сестра...
Алексей что-то хотел сказать и заплакал: нервы его были долго напряжены, на душу долго был навален тяжелый камень, теперь он как будто отвалился немного и дал место слезам.
— Да, да... твоя правда... ты сестра моя... ангел-хранитель мой, — шептал он.
— Алеша, царевич мой! Успокойся, поди помолись и усни.
Плачущего и покорного, она тихо провела его в другую комнату, где их встретил камердинер царевича, неразлучный спутник его Иван Большой-Афанасьев, три раза перекрестила его и сдала на руки этому последнему. Сама же, воротившись в свой номер, заперлась на ключ и тут только освободила себя от непривычного, тесного и неудобного пажеского одеяния.
В первый раз после выезда из Петербурга она здесь, в Вене, уснула спокойно.
Лежит она, разметавшись среди белых, как снег, подушек, и сама она такая белая, нежная. И видится ей чудный сон. Видится ей, что летит она над землею, под теплым, ласковым солнцем, и так легко летится, так легко ее тело. И видится, и слышится ей то, что она недавно с таким умилением слышала от странничка Божия, от Никитушки Паломника, и птички-то Божьи в зеленых дубравушках и по рощицам поют, и цветочки-то в полях, крины сельные, цветут, и ручеечки эти по травушке да по камушкам, хвала Господу, звенят, и травушка эта, зеленая муравушка к небу от земли тянется, и сердечушко-то ее аки свечечка воскояровая теплится и тает, тает, тает... И пролетает она над Москвой белокаменной, над церквами златоверхими... И Господи Боже мой! Сколько звону колокольного слышит она, сорок сороков церквей вперебой звонят, тысячами языков медных, тысячами глоток серебряных поют-славословят, кричат радостно до самого неба! И видит она — вся Москва колышется, — стар и млад, богатый и бедный, попы и бояре, посадские люди и гости — все это разноцветным морем переливается по Кремлю и около Кремля. И веют по аеру тысячи хоругвей, тысячи крестов и икон блестят и горят аки жар золотыми окладами да узорочью всякою. И видит она на Красной площади сонм святителей — владыка патриарх и митрополиты, архиепископы, епископы, иереи, и весь освященный собор, златыми ризами блистающ... И посреди сонма святителей на царском возвышении, в царских ризах и в царском венце стоит ее друг сердечный Алешенька-царевич млад, а около него стоит млада Авфросиниюшка... И от умиления заплакала она сладкими, сладкими слезами, а заплакамши млада — проснулася.
X
ЦАРЕВИЧ В НЕАПОЛЕ
Когда исчез царевич и никто, даже сам царь и его приближенные не знали, куда он девался, по России стали ходить странные, один другого невероятнее слухи. Говорили, что он бежал от отца к султану турецкому и что султан по этому случаю объявляет России войну. Рассказывали, что турецкие страннички узнали его в числе прочих монахов на Афоне. Бабы-богомолки уверяли, что сами, своими глазами, видели батюшку-царевича-млада во киевских во темных пещерах, во келейке убогой, за железною за решеткой: «В схиме батюшку царевича видели, а на этой на самой на схиме, матка моя, смерть написана — ребры голые, а в руках коса косецкая... сама, своими глазаньками видала... а царевич-от батюшка слезно молится...» Слухи ходили, что «ушел он во град Ерусалим, на Ерихон-гору, к самому как есть пупу земли, а на самом на том пупе земли пещерушка мала ерихонская с единым оконцем, а в той во пещерушке странничек млад, — он и есть, мать моя, царевич Алексей Петрович, — молится — „коли, — говорит, — пещерушка ерихонская вся наполнится моими горючьими слезами, тогда переставленья света не будет, а коли не наполнится — будет тогда и свету переставленье“. Были и такие фантазерки-бабы, — и все больше бабы, виновницы создания всяких легенд, которые утверждали: „Сама-де, мать моя, видела его, царевича Лексей Петровича, как он, батюшка, ходит и милостинку просит, и сама я, мать моя, подала ему яичко, Господь удостоил“...